В лето 7227, на Ефросинью, случился в деревне пожар.
Сгорело немного: поленица да крыша сарая, остальное успели потушить, залить водой сбежавшиеся односельчане.
Злющая Ольга Буратаева, полуостячка, налетела в темноте на хозяина-погорельца, залепила по морде, да еще хотела оттаскать за чуб. Спасибо, не дали — вмешались соседи, оттащили Ольгу. А погорелец, Николай Сеченов, только глазами хлопал да разводил руками, черными от сажи.
До петухов судачили, порешили, что Николай не виноват, а виновата его сожительница, солдатка Матрена: напилась, что ли, браги, шаталась по двору с огнем — ключи потеряла. Да и упала. Огонь нашел прошлогодние, хорошо просушенные дрова — и взвился, стреляя, будто из ружей.
Матрену Николай увел (лицо черное от сажи, в слезах — вопила, баба глупая, пока водой не окатили) воспитывать. Другие еще постояли на дыму, стлавшемуся над погашенными и разбросанными дровами (под дымом гнус не ел), да и тоже разошлись.
Наутро происшествие снова обсуждалось. Протрезвевшая, опухшая то ли от слез, то ли от мужниных побоев Матрена клялась и божилась, что огня не роняла, ключей не искала. Бес поджег. Либо молния. Посмеялись, да и махнули рукой.
А через несколько дней другое случилось. Проснулся Николай ночью, хотел выйти по малой нужде, глянул в оконце (ночь темной была, а с вечера дождь шел) — и обмер. Кто-то черный, полусогнутый, бесшумно скакал по огороду. Только пофыркивал.
Николай перекрестился, давай Матрену трясти за плечо. Пока добудился, выглянули — зверь-то неведомый уже и сгинул.
Матрена поворчала: должно, собака приблудная, а то теленок чей. Завтра посмотрим. И снова легла.
Утром Николай по всему огороду прошел, — а огород был немалый да ухоженный — никаких следов. Только ботва кое-где примята. И совсем уж, было, успокоился Николай, но на самом краю грядок, где огород к полю выходил и оградка была, вдруг увидел свежий след. И не человечий, и не медвежий. Непонятный. На собачий похож.
— Так то ж кобель Семенов! — засмеялась Матрена. — У него кажный год по собаке пропадает. Сбегают, да в лесу живут. Кто кур ворует? Эти, кобели лесные.
— Кур куница потрепала, — угрюмо ответил Николай. — Причем тут кобель?
У Семена-пьяницы действительно собаки почему-то не держались. То ли кормил их плохо, то ли обижал как — а только сбегали они от него. Веревки перегрызали, скобы выворачивали — с цепью убегали. Про Семена даже говорили, что он собак в тайности убивает и проезжим цыганам продает. А те пироги пекут и на ярмарках торгуют. Да что они, дураки, цыгане-то? Надо — так у них самих собак полно.
Лето выдалось жарким, сухим. Спали — двери настежь, перед сном в избах огонь разводили — дымом гнуса выгоняли. Так и спали. Но Николай стал вдруг на ночь двери запирать. Матрена смеялась, да жаловалась, что от духоты всю ночь мокрая, чесотка под мышками завелась. Николай угрюмо советовал почаще ходить в баню.
Да не до бань было — самая страда, сенокос, огороды. Днем вымирало село — все в поле, только дряхлые старики да старухи оставались, да дети совсем малые.
И в самый этот зной появился в деревне незнакомец. И никто его, кажется, не видел, кроме глухого старца Яшки да его правнучка Ванюшки.
— Обличьем городской. Должно, царский посланник, — глубокомысленно рассказывал Яшка, по обыкновению, крича, будто с колокольни. — Проведали в Питербурхе про наши беды, вот и прислали!
Яшку накормили, да и рукой махнули. Яшка съел большущую миску гороху, вылизал ее и уснул прямо на лавке, за столом.
Ванюшка — тот посмышленей оказался.
— На ём кафтан был длинный-длинный. А из кафтана — шерсть клочьями.
— Из кафтана росла? — спрашивали.
— Может, и росла. А голова здоровенная, как чугунок. И черная.
— А рогов, рогов не было? — крестилась бабка Пелагея.
— Не заметил. Может, и были. Я спать хотел. Выглянул с овину, а жарко же, все плывет. Я гляжу — он и чешет по улице. Прямо к тракту. За гору перевалил, и всё. Я думал — приблазнилось. И снова спать лег.
Потом Ванюшка подумал и еще вспомнил:
— Ножищи у него в обутках каких-то странных. Вроде шкуры намотаны бараньи. И пыли не было. Как будто плыл, а не шел.
Больше от него ничего не добились.
Незаметно осень пришла, в делах да заботах лето угасло. Дожди начались, дороги размыло. Даже в гости перестали ходить, и кумушки попритихли, и Николай успокоился.
Он теперь о мальчонке мечтал от Матрены. И Матрена была согласна, да вот что-то никак у них не выходило.
Николай брагу истребил, пить Матрёне настрого воспретил. Побил даже. Они и к бабке ходили, за реку, в Верхне-Боровку. Бабка велела свечек наставить Богородице, почесала Матрене голову, побормотала что-то, взяла десяток яиц в оплату и велела идти.
Но и это не помогло. Матрена говорила — подождать надо. Она чувствует, мол.
Зима пришла, ударили морозы, — да такие, каких давно не бывало. Сорок дней и ночей кряду трещало в лесах и на озерах, и лопался лед, и гнулись деревья, и не было снегу. По ночам туман застилал звезды и зловещие круги сияли вокруг Луны — по три-четыре, ровных, будто обручи.
И из города вдруг пошли вести одна страшнее другой.
Будто бы разбойники завелись на дорогах, и дороги стали непроезжи. Не стало в городе хлеба и мяса, и жители стали есть собак, а когда собаки кончились — прочую мелкую живность. И крысы — слышь! — побежали из города, хоронясь по обочинам, питаясь сородичами.
А потом и вовсе: объявились-де в городе собаки-людоеды. Сначала шалили по ночам: поутру во дворах и на улицах находили замерзшие трупы с объеденными лицами, руками и животами. А потом страх потеряли — большущими дикими стаями налетать стали средь бела дня на прохожих, так что люди перестали по улицам ходить. И на возы налетали, лошадей жрали, людей резали, волки — волками.